python_regius: (Default)
[personal profile] python_regius
Камеристка кисти Клотара, ч.2


Весь день не тревоживший меня, граф появился к вечеру. Настроение его видимо было иное. У него словно отлегло на душе; он шутил и рассказывал мне светские происшествия, не заботясь, что лица, в них участвовавшие, все были мне неизвестны. Я держался с осторожностию, внушенной мне диковинами его дома. «К Клотару у нас семейственное влечение, – сказал он между прочим: – он писал дядю моего в его детстве, а потом отдал портрет его родителям, отка­завшись брать деньги. (Я вспомнил эту работу, одно из лучших произведений Клотара и самое трогательное.) Дядя относился к нему без церемоний, звал просто Домиником, а старик рад был с ним дурачиться и кормил его конфе­тами. Услышав в каком-то разговоре, по случайности, что Доминик изобрел инквизицию, дядя прибежал к нему в слезах и с укоризнами, для чего тот изо­брел инквизицию, и бедный Клотар, отложа все занятия, принужден был битый час успокаивать расстроенного ребенка убежденьями, что это не он ее изобрел – ис­тощил все доводы, привел наконец соседей, и те клятвенно заверили дядю, что это не он; насилу успокоили. А отчего вы взялись за него?»

Я отвечал, что мой учитель, которым я слишком был захвачен, чтоб не воспринять его вкусов, питал к Клотару давнее пристрастие, казавшееся, ко­нечно, устарелым для нас, бурных школьников, с ума сходивших от Корреджия и Сальватора Розы; когда мы с ним оказались за границей, он на­стоял, чтоб я занялся этим полотном, сулящим мне постижение таинств слав­ной кисти, и в награду за мое согласие – должен признаться, неохотное – рассказывал, как они были знакомы с Клотаром, лет пятьдесят тому, в те по­следние времена его ста­рости, когда, устав от столичной жизни, печаль­ной и для его кроткой серьезно­сти, и для его увядшей славы, он перебрался до­живать в Лион. Мой учитель, еще молодой человек, состоял тогда наставником в одном русском семействе, отправившем сына своего в Grand Tour. В Лионе они за­держались, и учитель мой, узнав, что великий Клотар живет в соседней улице, явился к нему с визи­том. Великий Клотар принял его запросто. Он жил в идил­лической компании рыжего кота, с которым совещался по всем важным вопро­сам домостроения; кухарка, валявшая ему сполагоря еду, к коей он был видимо равнодушен, пи­тала к нему благоговение, не мешавшее ее плутовству. Дома у него висела одна его небольшая картина, Книга, забытая в беседке, ко­торую он любил более всего из своих; не последней причиной его отъезда из столицы, как уверяли, была обида, что за сие полотно не предлагали ему до­вольно, чтобы отказ про­дать его славился как героический. Несколько лет ми­нуло, как он не брался за кисть; в Лионе отстроили присутствие, и городской совет решил про­сить зна­менитого согражданина украсить здание приличными росписями. В этом засе­дании, непривычно кипучем, прославилась фраза город­ского казначея, искус­ного расточителя и горячего поклонника Саллюстия: «Самая его не­удача, – ве­личественно сказал он сомневавшимся, – ста­нет нашей сла­вою». Все согла­си­лись призвать старика к работе. Славолюбие было удиви­тельною его слабо­стию; неукоснительно являлся он на столичные приемы, ко­гда был везде при­нят, и выстаивал их, как торжественную мессу, с религиозным одушевлением; кроткий ум его бывал способен к неожиданной остроте, и его беседа не оказы­валась незанимательною. Он принял предложе­ние; кот ему то же советовал. Учитель мой видался с художником в те минуты, ко­гда, устав от скучной ра­боты во дворце правосудия, он выходил греться на сол­нышке. С удивленьем спрашивал он Клотара, как отважился тот расписывать казенные стены право­судием Людовика Святого и пышными иносказаньями; как еще прежде, в сто­личные времена, брался он за медальоны и плафоны, гро­зившие ему не так рев­ностию собратьев, как пренебрежением знатоков? Вздох­нув, старый художник отвечал ему стихом из Расина: «Je croyais sans péril pou­voir être sin­cère».
           Граф расхохотался. «Не удивительно, что за стенами Лиона не слыхали об этой работе, – заметил он. – Искренность хороша на исповеди, а les secrets du confessionnal на холсте неуместны – странно, что заблужденье это столь влия­тельно».
           Заметив, что вечер уже склонился, он предложил мне завершить работу завтра, прося смириться еще на одну ночь с его принудительным гостеприим­ством.
           На сей раз я выспался на славу и поднялся со спокойной душой. Дела оста­валось немного, и я ленился – рассматривал эстампы, валявшиеся на столе, гля­делся в зеркало, думая, не взяться ли за свой портрет, и на правах отеческого попечения беседовал с безответной камеристкой, делая ей внушения самые ре­шительные. Граф застал меня, когда я корпел над косынкою на ее шее, и при­ветствовал мое похвальное занятие фразой «Couvrez ce sein que je ne saurais voir», продекламированной с комическим негодованьем. «Впрочем, не должно винить бедную девушку в распущенности, – сказал он, – оставим эту забаву ее хозяевам: не находите ли вы, что ее характер читается по ней, как по книге? Клотар много дал аббату Пернетти, почерпавшему свои выводы о познании нравственного человека из наблюдений над его меланхолическими картинами вроде Девушки перед мраморным фавном. Говорят, они были в дружбе; кажется мне, они невольно обманывали друг друга: один – извлекая из произведений художника свою благонамеренную систему, другой – думая в ней найти фило­софскую опору своим вкусам. Давно ли это было? Разбойник, заре­завший Лафа­тера, уничтожил не физиогномику, без него упавшую до салонных пошло­стей, но самое ис­кусство портрета: невозможно более ему доверяться».
           Я спросил, вызвано ли это мнение собственным опытом. «Нет, – отвечал он, – я никогда не думал заказывать свой портрет и закажу разве лишь вам; но если бы я собрался, я подумал бы не о портрете в обычном духе, но скорее о полотне в пару этой камеристке. Представьте себе нечто в роде Гогартова Тще­славия: молодой человек, не успевший переодеться по возвращении с бала или званого вечера, сидит вытянув ноги; кругом него разнообразные без­делушки, пестрящие стену или валяющиеся на полу; левая его рука лежит на рукояти кресла, правая подпирает подбородок, а приподнятое лицо глядит с на­смешли­вой внимательностью на кого-то за пределами изображенья…»
            Тут он остановился. По недолгом молчании я обратился к нему – замечая, что расположение его переменилось, – с вопросом, когда довелось ему купить мою бедную копию, с которой, давно ее продав, думал я, что распрощался. «В Венеции, – отве­чал он, – у одного известного торговца древностями (граф на­звал имя: я знавал этого человека), когда копался в его подвалах, с их застояв­шейся сыростью от канала Gracio. Это было на другой день, как умерла моя жена». Я смутился и не знал, как отвечать. «Говорят, что я виноват в ее смерти, – вдруг прибавил он с нечаянной прямотой, – вы слышали, должно быть». Я пожал плечами, говоря, что невнимателен к молве. После этого было уж не вос­кресить разговора; граф ска­зал что-то незначительное и скоро вышел. Я пере­вел дух. Работа шла к концу. Явился графский управитель, сухощавый старик с не­приязненным ли­цом, и торжественно сказал мне, что граф прислал его с рас­че­том – сумма, не пока­завшаяся мне в другой раз слишком огромною. Меня с почтеньем прово­дили до порога, а дома ждал меня бедный мой слуга, насмерть перепуганный трех­днев­ным моим отсутствием и встретивший меня как вос­ставшего из мерт­вых. Я увещевал его привыкать к подобным вещам, ибо с жи­вописцами они случаются сплошь да рядом.
            Подозревая, что за выходкой откровенности должно последовать охлаж­дение, я рад был это проверить, когда на другой день заметил, что позабыл в графском доме все кисти. У его ворот мне отвечали, что их сиятельство нынче больны и не принимают; швейцар вынес мне ворох кистей завернутым в газет­ную хронику. Я вышел на набережную. «Ты его сиятельству не свой брат, – сказал я себе. – Ваша близость, порожденная его причудой, не могла не ка­заться ему вынужденной; подобие власти, приобретенное тобою над ним, де­лало вашу фамильярность для него нестерпимою. Не думай, что ради тебя он примется воевать с сословным предрассуждением: довольствуйся его благоде­яньями и не жди новых».
           Я отнесся к этому тем спокойней, что самолюбие мое было чувствительно за­тронуто необходимостию в начале карьеры, которая мечталась мне блиста­тельною, раз за разом доделывать ученическую работу, давно позабытую, – эта ироническая проделка случая начинала мне прие­даться. Совсем утешило меня появление действительного статского советника со всей семьей и болонкой. Я с гордостью выставил перед ними завершенную работу. Мать с дочерью были в восторге, омрачаемом лишь, сколько я мог уло­вить, не­большою ревностью ка­ждой из них к той красоте, с какою изображена была другая – чувство, впрочем, мимолетное и не омрачившее их похвал. Бо­лонка одна облаяла мой труд, но на нее нечего было оглядываться. Дейст­вительный статский советник, погружен­ный в важное рас­смотрение, с просвет­левшим че­лом разделил наконец удо­вольствие семьи и лишь сде­лал мне небольшую просьбу, нельзя ли до­вершить это мастерское изображение поме­щенною где-либо не на самом виду, но явст­вен­ною эмбле­мою посрамлен­ного недоброжела­тельства. На это желание я от­вечал с совер­шенною серьезно­стью, что таковою эмблемою служит обык­но­венно сова, при­колоченная гвоз­дями к воротам, и вы­звался тотчас прибавить ворота и прибить к ним сову, чтобы ни у кого не оста­валось сомнения, что в семье г-на NN справляют нешу­точный три­умф над не­доброжелательством; он торопливо отка­зался, а я награ­жден был смеющимся взглядом прекрасных глаз его суп­руги.
              Разговоры обо мне, начатые в этом семействе, скоро распространились; мне сделано было несколько почетных посещений и выгодных заказов; я чувст­вовал, что вхожу в силу, – юношеская беспечность меня захватила. Я постигал науку спать до полудня, объедаться на дипломатических обедах и острить на счет Ра­фаэля. Недели проходили в рассеянье. К неотложной работе я возвра­щался с неохотою, вос­хищенный новой жизнью. Случай заставил меня отрез­виться. Одним моим по­сетителем был статский советник (мне пошла череда на статских советников), желавший заказать свой портрет, в таком виде, как вам будет угодно, отвечал он на вопрос о его пожеланиях: я совершенно доверяюсь вашему вкусу. Тут впервые стало мне стыдно моей ветрености – я принялся прилежно обсуждать с посетителем подробности будущего портрета, глядя на его сухощавое лицо и с наслажде­нием слушая его осторожные, внима­тельные суждения. Осуждая ревнивое попеченье иметь свой портрет, сию всеместную и не­избежную черту светского обыкновения, он с усмешкою сравнил свой взгляд на вещи с высокомерием испанских грандов, немало благоприятствовавшим развитию у художников ужасного беспристрастия – искусства нелицеприят­ного, как он вы­разился. Сославшись на какую-то книгу, с которой я не был зна­ком, и услышав мое признание, он великодушно предложил мне поль­зоваться его биб­лиотекой.
              Назавтра я был у него дома – зарылся в его богатой библио­теке и от уста­лости незаметно задремал там, среди рассыпанных книг, вовсе не думав непоч­тительностию украсить карьеру модного портретиста; хозяин, впрочем, отнесся к этому равнодушно, дав распоряжения слугам о моем ночлеге. Оставив его по­утру, я, чтобы освежиться, прохаживался на Щукином дворе и собирался было зайти в книжную лавку, как вдруг воздух ог­ласили заунывные трели, перво­бытной дикостью на­поминаю­щие об Оссиане, и зазвучали призывы поглядеть и послушать. Вняв им, я огля­нулся и увидел кар­тину, всем известную, – шар­манщика, притоптывавшего разбитым сапогом и ведшего остроумный диа­лог с танцующею собакой, пока­мест его машина гу­дела и свистала на все лады, а га­русный шарф, намотанный на тощую его шею, плескался по ветру, как боевой стяг на бастионе. Давно я не испытывал удовольст­вий такого рода. Подошед ближе, я попался ему на глаза – по­скольку желаю­щих упиться его искусством было мало – и часть ост­роумия, доселе падавшего безраздельно на долю его верной собаки, достава­лась теперь мне. Я не удер­жался и стал ему отвечать. Чрез не­сколько минут мы по­чувствовали себя това­рищами, и я пригласил его выпить. Какое-то самодовольство ремесла облича­лось в его ухватках и ко всему при­бавляемом замечании, что прошли те вре­мена, как на базарах показывал он тю­леня из ящика: теперь его дела не чета тем, да, не чета! Он ска­зывал мне чу­до­вищные сплетни высшего света, сооб­щавшиеся в лакейских всего города; среди прочего я узнал самого себя в ча­ро­дее с Васильевского острова, который заго­няет на место адову пасть, выле­заю­щую на графа *** из картины Страш­ного суда. Во хмелю он хвастался и ти­ра­нил со­баку, заставляя ее вальсировать без остановки, пока она не падала в из­неможе­нии на загаженный пол.
             Я пристал к нему – и бродил с ним по городу несколько дней, делая с него наброски, оживившие мою старую мечту написать Саула, запрещаю­щего вои­нам есть до вечера. Я представлял себе на самом краю полотна, в безопасном удалении от распаленного битвой гневного царя, повернутое alla ribalta с ка­ким-то ска­зочным плутовством лицо старого воина, который все про­клятия и обеты, для чего-то запрещающие ему есть, уж конечно сочтет ребяче­ской иг­рушкой. С первой нашей остановки я послал трактирного слугу к себе на квар­тиру с наказом моему слуге быть почтительну, принимать от посетите­лей кар­точки и говорить им, что барин нынче для важных дел в отсутствии, но по воз­вращении немедля их известит.
             Странствие наше было бурное. Не стану исчислять проказ наших, ни жи­вописать нашего промысла. Через несколько дней, провождаемый целою стаей разительных друзей моего шарманщика, довольных к изображению всех подви­гов Св. Антония, я, опомнившись, поти­хоньку бро­сил их, ус­нувших вповалку на очередном постое в каком-то переулке близ Сенной, с ви­дом на известное здание холерной больницы, и в вечерних су­мерках под начи­нающимся дождем добрался до дома. Слуга дал отменный отчет во всех визитах; оставленный впервые на дипломатической должности, он, как оказалось, нахватавшись слов у гостинодворских приказчиков, от­вечал всем, что барин-де нынче в экзальта­ции, но как воротится, тотчас даст о себе знать. Тронутый сим скромным прино­шеньем моей славе, я по­дарил ему рубль и спросил оставленные кар­точки. Раз­бирая их, среди прочих заметил я графа ***. Слуга сказал, что от него присы­лали два дня кряду с во­просом, ко­гда во­ротится хозяин, а вчера граф приезжал справиться сам, нет ли способа меня сыскать. Это меня изумило. На карточке его была приписана просьба быть к нему непременно, тотчас как воз­вращусь. Я, делать нечего, переменил платье и собрался ехать. Дорогою я бес­плодно га­дал о причинах таковой настоятельности. Сгиба­ясь под припус­тив­шим дождем, я выскочил из экипажа и тут же натолкнулся на графа, ждав­шего у подъезда. Лицо его, освещенное зе­леным огнем фонаря, имело выраже­ние фантастиче­ское. Он схватил меня за рукав и повлек за собою; про­мелькнул тя­жело при­поднявшийся со стула швейцар; мы миновали чреду пышных комнат и оказа­лись в той, где доводилось мне но­чевать. Тут граф бро­сил мою руку и опус­тился в кресло.
             В той же раме, что и прежде, камеристка снова была передо мной – и что же? – я видел ее совершенно обнаженною, оставшеюся без единого, самого легкого покрова на теле, без той условной дымки, что призвана не укрывать, но увлекать беспокойное воображение. С тяжелым изумленьем следил я соблазни­тельные изгибы ее нагих очертаний, замечая, как грудь ее, живот и колена, тро­нутые солнцем, светятся перламутровым сияньем во вкусе нескромного Буше. Самое лицо ее точно переменилось: ее скромность теперь дышала затаенным коварст­вом. Не самая нагота производила ужасное впечатленье – изучение жи­во­писи евро­пейской давно отучило меня от грубого жеманства, – но эта жен­щина, остановившаяся в бесстыдной прямоте с водою в протянутых руках, еще остава­лась прежнею – еще узнавалась в неразрушенных местах прелестная про­стота, свежесть краски и верность рисовки старого Кло­тара.
           Совладав с собою, я пробормотал, что могу взяться за нее немедленно, од­нако мне надобно послать за всем нужным, поскольку я не предполагал…
           «Нет, – отвечал граф, закрывший рукою лицо; во всей позе его и голосе слышалось совершенное изнеможение, – нет, теперь не нужно; ей удалось… теперь ее воля… Оставьте; не надобно».
            Я начал извиняться за промедленье…
            «Нужды нет, – сказал он, – для чего мне пенять на вас; вам я обязан двумя месяцами жизни; но вы, конечно, вправе располагать собою, как почи­таете должным… Мне кажется, я нездоров, – прибавил он с некоторым уже спокой­ствием. – Уж без четверти одиннадцать: винюсь, что зря нынче обеспокоил вас; но ежели бы вы нашли время заехать ко мне завтра поутру – это не займет вас надолго, – я был бы вам при­знателен».
             Вышед из комнаты, я слышал, как он запирается за мною. Грешен – я по­кидал его с неизъясни­мым облегченьем на душе, не понимая причины его стра­дания, в котором со­мневаться невозможно было, но лишь радуясь уйти из этого нестерпимого дома. Не замечая дождя, я шел вдоль набережной, с волненьем в мыслях и чувствах, покамест какой-то извозчик не напомнил мне, что погода не майская; тут я опом­нился и запрыгнул в его кибитку.
              Утром я был у графа. Бог надоумил меня не подъезжать прямо к дому; от угла я шел пешком, издалека завидев непривычную толпу у графской ог­рады, за коей виделись растрепанные лица графской челяди и запахнутые ши­нели на­чал и властей. Ветер поднимался. Протиснувшись в толпе, я начал спраши­вать налево и направо, отчего собрались; словоохотливый, но бестолковый парень отве­чал мне, что у графа *** нынче дело. С нетерпеньем добивался я, что это значит. «С вечера заперся, сказывают, – отвечали мне, – утром не достучались и давай дверь ломать». По разбитии дверей оказалось, что графа нет в запертой ком­нате. «Вот ты, к примеру, умеешь ходить затворенными дверьми?» Я отве­чал, что не умею. – Поднялся шум; явился квартальный, за ним два жандарм­ских офицера; графа искали тщетно; пало по­дозрение на кое-кого из дворни, но про­тиву их доводов не было. Таинственное несчастие придавило дом. Толки в толпе стояли самые разные; затесавшийся гаер начал немилосердно высвисты­вать на флейте ланнеровский вальс; с тру­дом выдрался я наружу, оглядываясь, уехал ли извозчик, привезший меня.

          О графе все не получалось известий. Общество было сильно занято его ис­чезновением; разговоры о нем ослабели лишь пред обручением герцога Лейх­тенбергского. Я работал и жил спокойно. Недели через три граф­ский управи­тель, некогда расплачивавшийся со мною, неожиданно явился ко мне на Галер­ную. Внешность его заметно изменилась; он одряхлел. Он извес­тил меня, что графом – по всему судя, накануне того, как он ис­чез, – написано было распоря­женье передать в собственность живописцу NN одну картину, на­ходящуюся в его доме. В скорбных суетах последнего времени ста­рик промед­лил с этою во­лей, видимо малозначащей, и наконец, взявши указан­ную кар­тину, привез ее мне на извозчике. Это полотно, сколько можно судить, было славного живописца прошлого столетия Клотара или кого-либо из его учени­ков. На нем изображалась покинутая комната с окном, через которое взошед­шее солнце освещало внутренность богатого дома; на низкой скамье у стены поставлена была полная лохань с водою и подле нее небрежно брошено поло­тенце. Его край попал в лохань и намокает.

Роман Шмараков
 

изумительно

Date: 5 September 2008 08:55 (UTC)
From: [identity profile] talantiya.livejournal.com
давно я не читала рассказов в таком изложении... Изумительно! Язык, которым написан рассказ заставил меня вспомнить юность. Верите, иногда мне кажется, что я когда-то была в том времени...

Re: изумительно

Date: 5 September 2008 23:25 (UTC)
From: [identity profile] artx.livejournal.com
Да, некоторые люди имеют талант и повествованию. Обыкновенная история в их пересказе становится яркой и увлекательной.

Profile

python_regius: (Default)
python_regius

March 2023

M T W T F S S
  12345
6 789101112
13141516171819
20212223242526
2728293031  

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated May. 29th, 2025 01:40
Powered by Dreamwidth Studios