часы, трусы и расческа
Jul. 30th, 2008 23:35![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
![[profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
часы, трусы и расческа
Одиннадцатый день без Инета. Приходил вьюноша, сказал, что у меня все, вроде, нормально. И что надо сказать, чтобы лезли на крышу чего-то там проверять. И третий день я звоню и говорю: «Извините, вам надо лезть на крышу». Такое глубокое молчание, такое длительное… «Я понимаю, что вам не хочется, но надо лезть». Не жужжат и не лезут. Я пишу себе всякое разное из мелких происшествий, рассказку длинную написала, и еще всякое разное. То есть, кратковременная диета была даже полезна. Но я больше НИМАГУУУ!
О, уже могу. Слазили на крышу и еще опять у меня поковырялись. Щастя.
А вот и рассказка. Буков много.
Часы, трусы и расческа
Вот и извольте быть поэтессой в областном городе. Областном, но преступно отсталом. Как для молодой поэтессы. Семнадцать лет. Мозгов нет, один талант и стремления. Ну и еще фигурка. В провинциальном духе по тем временам — семидесятые, начало — ничего себе фигурка: ножки плотненькие, попка имеется. Поэтесса про это не знает. Она смотрит вперед. Лелеет свой дар и рвется в Москву, как все три сестры разом. И мнится ей все сразу: мировая слава, поклонники, тяжелый труд раздачи автографов и Евгений Евтушенко в заковыристом пиджаке. Мама в Москву не пускает с такой попкой. В Москве «богэма». Это бабушка так говорит «богэма».Бабушке все известно, «плавали — знаем». В Москве разврат. Там теряют «рэпутацию» и взамен приносят в подоле нечто подмоченное. Мама со своей стороны жмет: «Умри, но не давай поцелуя без любви!» Зашуганная поэтесса живет без поцелуев и практически без любви, про которую, однако, пишет. Учится, конечно, на филфаке. Где еще такой дурочке учиться? Да и кто там учится! Все о любви мечтают, самые отважные ее крутят, она одна пишет, ненормальная. И вид у нее отрешенный, как у древней китайской поэтессы по прозвищу Отрешенная И Ань. Не подойдешь. Никто и не подходит. Мама с бабушкой шепчутся по вечерам на кухне: «Куда ни кинь — все клин». Еще какой клин! Терпеть на тридцати двух квадратных метрах старую деву не хочется. Да и кому захочется? Будет слоняться по дому, роняя бумажки со стишками, и поджимать узкие от недовольства жизнью губы: «Это вы, мама, во всем виноваты…» Надо выдать замуж. Надо, надо… Именно выдать — вон из окошечка, как столовский обед на подносе. Но за приличного человека. Главное, непьющего. Чтоб не прибежала обратно с синяком под глазом и орущим свертком (конечно, это будет девочка!) в подоле. Однако если эта дура не влюбится, то замуж не пойдет. Так что сватать нужно предусмотрительно. То есть, мозги (или что там?) припудрить осторожно-осторожно, пуховкой. У мамы с предусмотрительностью не всегда было хорошо. Дочка — как результат. Ой, что ж это? Пора дать анонимной героине имя. Ну, пусть будет Наташа. Но это не я. И от первого лица рассказывать не буду. Вот не буду — и все.
Итак, она звалась Наташа. На кухне, при трепетном (а как же — именно трепетном!) свете свечи сочиняла стихи примерно такого содержания: «Ничьим слезам не верь, Москва, моим слезам поверь!» Гм, вот такое писала она, а мне надо бы выбросить, наконец, тетрадку со своими юношескими виршиками, там и не такого можно начитаться. Свечка, к ее чести сказать, была зажжена не понарошку, для антуража, а просто в квартире свет отключили. Но как же юной романтически настроенной особе не воспользоваться таким случаем? Да еще и принарядиться для священного акта стихосложения в бабушкину ночную сорочку до полу — белую с кружавчиками. И вот сидит она в этом подряснике чуть ли не прошлого века и водит очами от свечки в потолок и обратно. Заходит мама. Она многое имеет сказать. «Чего это ты так вырядилась? От свечки может быть пожар. И от твоих стишков — ничего хорошего. Иди спать, завтра занятия». Ну, это и моя мама говорила. Ну, и зря. От таких слов только трагичность усиливается : «никто меня не понимает, и молча гибнуть я должна…» А вот мама Наташи на этот раз была предусмотрительна. У нее имелся план.
— Наташенька, ты все думаешь о Москве? — вкрадчиво спрашивает мама.
Наташенька, которую с детских лет в семействе обычно кликали Наташкой, пораженно кивает.
— Ты думаешь, в нашем городе нет интересных людей?
У Наташеньки на лице появляется выражение, которое читается легко: «Где? В этой дыре?»
— И некому оценить твои стихи? И сам никто ничего не пишет? Вечеров при свечах не устраивает? Это не так. Вот со мной в кабинете сидит Виола Витальевна, так она — ты не можешь себе представить! — в передаче «Рабочий полдень» сразу угадала Вивальди.
Наташенька содрогнулась. Восемь лет у рояля (ну, у пианино «Красный октябрь», если честно), восемь лет проклятой музыкальной школы при полном отсутствии слуха сильно расстроили ее психику. Филологичка хорошо относилась только к Моцарту, да и то потому, что про него Пушкин написал.
— Вот не любишь ты музыку… — вздохнула мама. Кто бы вздыхал! Сама в школу запихнула, а сама уходила из дому, чтобы гамм не слышать. Не говоря уже об этюдах Черни и этого, как его, Гедике.
— Ты музыку не любишь, а люди устраивают вечера… Утонченные люди. Сережа, Виолы Витальевны сын, на скрипке играет, а брат его — на рояле. У них, кстати, настоящий рояль. Бехеровский.
— С кандеблярами! — подключается бабушка.
— С канделябрами, — механически поправляет начитанная внучка. — И рояль, наверное, «Беккер». А «Бехеровка» — это что-то медицинское. Настойка. Декокт.
Бабушка уже готова дать внучке достойный отпор, но мама тонко ведет свою линию:
— Ты много знаешь, Наташенька. Декокт! Мне было бы за тебя не стыдно, если бы ты приняла участие в таком вечере. Сережа, кстати, учится в политехническом и пишет стихи. Разносторонний молодой человек приятной наружности. Посещает литературное объединение при Союзе писателей. Каждую пятницу в восемнадцать часов. Напротив дома Политпросвещения…
— Литературное объединение? — Наташенька заинтересовалась. Она тосковала о единении душ приятной наружности. И, конечно, поперлась в святилище литературы, хотя слово «политпросвещение» ее и напугало.
Так мать своими руками толкнула юную дочь в пучину разврата. Пучина оказалось довольно мелкой. Володенька, интеллигентного вида молодой человек, представлялся всем как альпинист и читал стихи о мужской дружбе и непокоренных вершинах. Петюнчик, тощий блондин с вечно вихревым настроем, служил в милиции в чине сержанта и всем в качестве хохмы предъявлял свое удостоверение. Стихи у него тоже были вихревые. Или ветреные — не знаю, как точнее сказать. Свежие, короче, стихи. Тот самый Сережа был высок ростом и приятен барственным полноватым лицом. Наташиной бабушке точно бы понравился — она любила мальчиков, которые хорошо кушают. Моя тоже таких любила. Глубоким баритоном барин выпевал нечто в духе Северянина и Гумилева, озирая пространство черными очами. Незримая скрипка описывала вокруг него виражи. Могучий бородатый Платон занял нишу критика и громил всех, бухая кулаком-кувалдой по жиденькой фанерной трибунке. Наташеньку он тоже разгромил. Петюнчик и Володя потянулись ее утешать. И стишки не самые поганые, и волосы до плеч, и глаза испуганного олененка, и вышеупомянутая попка опять же. Тот самый Сережа не потянулся — он был занят мелодией своей скрипки. «Вивальди недорезанный…» — ругнулась поэтесска. И кличка «Вивальди» прилипла к скрипачу надолго. Он сторонился поэтесски: вот брякнет что-нибудь своей маме, а та — Виоле Витальевне, а Виола решит, что это «облик аморале» и недостойно мальчика из хорошей семьи. Хотя что там было брякать? Ну, выпили после заседания сухого вина в беседке под рассуждения о цензуре и прочими вольнолюбивыми речами, так и что? Тем более, Наташенька себе не враг — с мамой делиться. Свой невинный глоток вина она зажевывала петрушкой и кофейными зернами, а про свободолюбивое суесловие сочиняла возвышенные сказки, в которых даже доли правды не было. Пусть уже мама спит себе спокойно.
Но мама, которая спит спокойно, — нонсенс. Да и как уснуть, когда Наташка собирается ехать с выступлениями в город Мариуполь, который тогда позорно именовался городом Ждановом. С ночевкой! В компании молодых поэтов! Ветреников и разгильдяев! Да и старики-руководители тоже доверия не внушают. Руководители! Один — детективщик, это еще ладно. Проза — это солидно. А другого вообще зовут Борис Леонидович. Поэт — сто лет в обед. Зовут Борисом Леонидовичем, что вызывает насмешки младого племени. А маме страшно. Она смутно помнит про «не читал, но осуждаю». Ах, мама, этот — совсем другой! Он родил кошмарные строки «Я приеду к вам, товарищ Жданов, чтобы здесь о жизни говорить!» Собирается их триумфально читать на заводских площадках и в музее товарища Жданова, который родом из Мариуполя. Мама! Жданов! Зощенко! Ахматова! Журналы «Звезда» и «Ленинград»!
Мама весь этот бред пропускает мимо ушей, однако узнает, что положительный и перспективный Сережа Вивальди тоже едет, и раскошеливается. Достает у перекупки модное тогда кримпленовое платье и собственноручно укорачивает его на десять сантиметров. Так сейчас носят. Наташенька очень в этом виде себе нравится. И не только себе. Однако вид у нее по-прежнему отрешенный, поэтому никаких «гнусных поползновений», о которых твердит бабушка, не случается.
А в Мариуполе хорошо — там море. Только моря поэтическая компания не увидела. Их там впрягли и припахали. Три выступления непосредственно на площадках завода «Азовсталь» в обеденный перерыв (рабочие — при кефире и булочках, прямо кино!), одно — на эстраде-ракушке в парке культуры и отдыха. В музей, на счастье, не попали. Последний выход был в клубе пенсионеров. Наташенька со своей «пролюбовью» снискала сочувствие. Публика гадала: «Который из — тот самый изменщик, которому посвящены ее отчаянные строки «Так измотал меня этот проклятый…»? Ну, и голос у нее был поставлен в школьном кружке художественного слова — чисто тебе Ахмадулина. Володя бормотал, Сережа баритонил, Петюнчик хохмил. Мэтры ограничивались надуванием щек и стишком про Жданова — пусть работает молодежь. Молодежь к вечеру начала заметно волноваться. Ну, Наташенька-то думала про море. Иначе зачем она надела под платье купальник? А поэты интересовались, успеют ли они в магазин. Наивная девушка пыталась их утешить бабушкиными бутербродами с домашними котлетами, но утешила не вполне. Чего-то им недоставало. Чего-то важного, тесно связанного с представлением о жизни поэтов на воле. Но в гостиницу «Азовсталь» они добрались уже в половине десятого вечера, который был, как думали творческие натуры, безнадежно испорчен. А тут еще руководители призвали их к себе в номер-люкс. Сказали — на разбор полетов. Ага, разбор! В номере был накрыт стол, достойный нынешнего вопля «Вау!» Такая рыба! Запеченная с травками! Балык! Икра в вазочках! Греческие чебуреки из поселка Сартана! Помидоры, сахарными кристаллами поблескивающие на разрезе! Сахарный же арбуз, король арбузов! «Нормальным людям этого за неделю не съесть…» — подумала ошарашенная девица и положила себе всего понемножку. Детективщик скромно улыбался. Великолепие было следствием его дружбы с местной милицией. Очень она его уважала. И в знак уважения выставила вот такие вот закуски. То есть, там было еще и море выпивки. И поэты налегли! Получили то, чего им недоставало. Наташенька решила, что из этого моря никому уже не выплыть, выпила свой бокал шампанского, еще раз воровато зачерпнула ложечкой икру и решила отползать, пока не поздно. Она все-таки была послушной дочерью и трусоватой внучкой. Но тут Петюнчик кинул клич: «Купаться! К морю!» В люксе почему-то оказались старинные часы с кукушкой. Кукушка прокуковала полночь. «Как романтично… — подумалось поэтессе. — Море, полночь…» В приморском городе не надо спрашивать, как пройти к морю — улицы сами ведут, не заблудишься. Даже пьяные вийоны не заблудятся. А они были сильно пьяные — шатались и дурными голосами орали «Раскинулось море широко» и «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»». Поэтесска немножко заробела. Она никогда не видела таких пьяных. Комнатное существо, тепличное растение, что с нее взять. Но с другой стороны очень хотелось поплавать. Да и мама с бабушкой спросят про море. Темные извилистые улочки были полны еще каких-то других пьяных. Они расползались со свадьбы каких-то Кукузенко иже с ними Лоперамиди, улица Молодых шахтеров, 28. Обсуждали, когда рожать невесте Ольке, которая, бессовестная, еще и фату надела, но у Георгия любовь, и дети ж не виноваты, и что уж теперь… Еще немного — и ощутимо запахло морем. И тут из-за угла выскочил, как черт из печки, наряд милиции. Вийоны показались им достойной добычей. Ну, не своих же со свадьбы забирать. Петюнчик тут же достал свое сержантское удостоверение и совал его мариупольцам прямо под нос. И зря. Мариупольская милиция Донецкую не любит, как пехота гвардию. Наташенька похолодела. Жаркой августовской звездной ночью — похолодела. Вытрезвитель, бумага в институт, скандал в благородном семействе… Звезды вспыхнули и погасли. Во тьме светились только лица наряда. Наташенька взмахнула руками, словно чайка белыми крылами.
— Хлопцы, да вы шо? Та погодить! Тобто пострывайте!— захлопотала она лицом и телом, отчаянно по-украински «гэкая». — Та мы свои! Мы ж с кукузенковской свадьбы! Вот туточки, за углом, на Молодых Шахтеров! Это гости с Донецка, но пьяные, как все наши. Только моря сто лет не видели! Купаться им вздумалось. Меня тетка Оксана послала их назад притащить. Мы с ней одни на всю свадьбу трезвые. Она уж свое отпила, а я еще не научилась пока.
Ей поверили. На каждой свадьбе есть своя тетка Оксана, которая свое отпила. Да и «отчаянное замирающее лицо Наташи» тронуло суровые милицейские сердца. Чайка расплатилась за всех увесистым шлепком пониже спины, который для пользы всех решила принять за братский напутственный.
До моря все-таки добрались. На небе вновь проявились звезды, и полнотелая луна благосклонно освещала песчаный пляж. Наташа сбросила свой кримплен на песок и бросилась в теплые волны. Петюнчик и Володя последовали за ней. Они заплыли далеко, улеглись на спины и опять затянули про «Варяг». Осоловевшего Вивальди оставили охранять барахло. Минут через пятнадцать добросердечная Наташа решила отпустить его в море. Отжимая волосы, она выбралась на песочек и увидела, что тот самый Сережа абсолютно гол. Потому что ночью в море нужно купаться голым, и пусть она тоже разденется, если не провинциалка и уважает поэзию.
— А-а-а! — завопила Наташа в непритворном ужасе. — А-а-а! Пошел вон, дурак!
На вопли саженками приплыли Петюнчик и Володя. Они думали, что их боевая подруга сражается за их штаны и свой кримплен с грабителями.
— Первый раз! Первый раз в жизни вижу голого мужчину! И это — вот это!
Белое тело Вивальди спорило полнотою с луною и с любой точки зрения было неприличным. Петюнчик быстро надавал голому по морде, оттащил в море и там макал, приговаривая: «Ты понимаешь, что такое девушка?»
— Я хочу в гостиницу… — тихо просилась Наташа. Она думала, что с нее хватит. Она ошибалась.
Когда одели Сережу, который капризно требовал правильно застегнуть ему рубашку, и оделись сами, выяснилось, что никто не знает, куда идти. Поэты все еще были изрядно пьяны, а Наташа страдала характерным для поэтесс топографическим кретинизмом. Мне он тоже свойствен. И тут встрепенулся альпинист Володя.
— В гору! — вскричал он. — Только вверх! Вертикаль!
Как назло, у пляжа и в самом деле возвышался какой-то песчаный холм, поросший полынью и еще какими-то кустиками. Володя, проявляя альпинистскую сноровку, стал взбираться наверх. Охваченный соревновательным духом Петюнчик (ментовская закалка не уступит альпинистской!) рванул следом. Наташа прекрасно видела дорогу, по которой можно было обойти гору, но побоялась потеряться и оказаться совсем одной в чужом городе. Поэтому она встала на четвереньки, чтобы не испачкать платье, и бочком-жучком стала карабкаться следом за верхолазами. Для большей устойчивости поэтесска цеплялась за кустики, которые с жалобным писком недозрелой мандрагоры выдергивались из земли и оставались у нее в руках. Следом за ней плыл Вивальди. Он именно плыл — брассом, на пузе, разгребая песок и стеная: «Не оставляйте меня!» Поэтесска оглядывалась. Что-то в ней такое утверждалось — вечное, неистребимое, кармическое. Инстинкт приглядывать за мужчинами, а то пропадут. Сережа точно бы пропал. Вот у него из кармана кошелек вывалился. Наташенька жучком спустилась вниз, подобрала кошелек и сунула его себе под мышку и опять вскорячилась наверх. Сережа плыл. Хранительница оглядывалась. О, часы умудрился потерять. Жучок спустилась вниз и надела часы на руку. Скрипач! Рояль с кандибоберами! Бедная моя мама, не спит ведь… Опять вверх, опять кустики выдергиваются, да кончится ли когда-нибудь эта ненавистная гора. Оглянулась. Теперь расческу обронил. Фиг с ней, с расческой. Для гордой женщины это слишком. Выбралась, наконец. Песчаная гора неожиданно закончилась на шоссе с многоэтажными домами. Володя тихо пел: «Весь мир на ладони, ты счастлив и нем, и только немного завидуешь тем, — другим, у которых вершины еще впереди…»
— Это у Вивальди вершина впереди! — пискнула Наташа. — Вытащите его, я спать хочу!
Сережу вытащили. Ему оставалось проплыть всего пять метров, но он никак не мог. Он тоже хотел спать. И, собственно, уже спал. Но его поставили на ножки. И что? Идти-то куда? Налево, направо? Это к морю ведут все улицы, а от… И спросить не у кого. О, прохожий. Его шатало по синусоиде от фонаря к фонарю. Пьяный, ага. Всем пьяным пьяный.
— Пьяниссимо… — пробормотал Вивальди.
— Рот закрой, хамло! — неожиданно для себя рявкнула романтическая натура.
И тут же другим, нежным, голоском обратилась к прохожему:
— Извините, пожалуйста, не могли бы вы объяснить нам, как пройти к гостинице «Азовсталь»?
— За мной! — махнул рукой прохожий.
— Идите за пьяным! — вскричала поэтесса. И они пошли за ним, невольно повторяя синусоиду. Угу, за пьяным. А наши все трезвые.
Как-то неожиданно быстро мужик вывел ихтиандров к гостинице, круто развернулся на каблуках, пошатнулся, подержался за фонарь и отправился в обратную сторону.
— Спасибо тебе, добрый человек! — прокричала Наташенька вслед и гордо проследовала мимо швейцара, небрежно бросив: «Это — со мной!»
Хорошо, что кримплен быстро сохнет и совсем не мнется. Утром постиравшася и помывшаяся перед сном в душе Наташенька имела свежий и невинный вид, как и подобает поэтессе семнадцати лет. В противовес помятым вийонам. Позже всех на свет божий выполз всклокоченный Вивальди, обвиняя всех, что его «заманили, а, заманивши, покинули». И он потерял все и не может теперь вернуться в лоно семьи. Поэтесска, хитро хихикая, показала ему кошелек и часы и стала дразниться, что не отдаст. Но через пятнадцать минут опять пронзилась жалостью и отдала. И что сказал тот самый Сережа? Поэт и скрипач? Украшение семьи? Тайная надежда Наташиной мамы? Что он сказал?
— А где расческа? — вот что он сказал вместо спасиба.
— Ты еще спроси, где твои трусы! — облила его презрением девица, которая после всех приключений стала считать себя опытной и разочарованной в мужчинах.
Сережа невольным движением проверил наличие под летними брюками трусов и, нисколько не покраснев, добил свой имидж просьбой:
— Только маме не говори!
Однако всех уже просили с вещами на выход, и компания спустилась вниз и обнаружила там милицейский газик, что всех испугало — уж не нашли ли их вчерашние менты. Но это был транспорт милицейских друзей детективщика. Поэтов отвезли к морю. Вивальди и Володя сидели за решеткой в отделении для преступников и расшалившийся Петюнчик корчил им обезьяньи рожи.
И все им было: и катер, и долгое купание, и элегантно сервированный стол из остатков вчерашней еды, и обещание метров напечатать стишки в коллективном сборнике «Забой». А потом ничего не было. Судьба развела.
Только Володя, подвыпив под вечер, звонит мне раз в году и говорит:
— Если бы ты могла видеть, какая ты тогда была красивая, на берегу!
— Ты меня с кем-то путаешь, — отвечаю я и кладу трубку.
Вот и извольте быть поэтессой в областном городе. Областном, но преступно отсталом. Как для молодой поэтессы. Семнадцать лет. Мозгов нет, один талант и стремления. Ну и еще фигурка. В провинциальном духе по тем временам — семидесятые, начало — ничего себе фигурка: ножки плотненькие, попка имеется. Поэтесса про это не знает. Она смотрит вперед. Лелеет свой дар и рвется в Москву, как все три сестры разом. И мнится ей все сразу: мировая слава, поклонники, тяжелый труд раздачи автографов и Евгений Евтушенко в заковыристом пиджаке. Мама в Москву не пускает с такой попкой. В Москве «богэма». Это бабушка так говорит «богэма».Бабушке все известно, «плавали — знаем». В Москве разврат. Там теряют «рэпутацию» и взамен приносят в подоле нечто подмоченное. Мама со своей стороны жмет: «Умри, но не давай поцелуя без любви!» Зашуганная поэтесса живет без поцелуев и практически без любви, про которую, однако, пишет. Учится, конечно, на филфаке. Где еще такой дурочке учиться? Да и кто там учится! Все о любви мечтают, самые отважные ее крутят, она одна пишет, ненормальная. И вид у нее отрешенный, как у древней китайской поэтессы по прозвищу Отрешенная И Ань. Не подойдешь. Никто и не подходит. Мама с бабушкой шепчутся по вечерам на кухне: «Куда ни кинь — все клин». Еще какой клин! Терпеть на тридцати двух квадратных метрах старую деву не хочется. Да и кому захочется? Будет слоняться по дому, роняя бумажки со стишками, и поджимать узкие от недовольства жизнью губы: «Это вы, мама, во всем виноваты…» Надо выдать замуж. Надо, надо… Именно выдать — вон из окошечка, как столовский обед на подносе. Но за приличного человека. Главное, непьющего. Чтоб не прибежала обратно с синяком под глазом и орущим свертком (конечно, это будет девочка!) в подоле. Однако если эта дура не влюбится, то замуж не пойдет. Так что сватать нужно предусмотрительно. То есть, мозги (или что там?) припудрить осторожно-осторожно, пуховкой. У мамы с предусмотрительностью не всегда было хорошо. Дочка — как результат. Ой, что ж это? Пора дать анонимной героине имя. Ну, пусть будет Наташа. Но это не я. И от первого лица рассказывать не буду. Вот не буду — и все.
Итак, она звалась Наташа. На кухне, при трепетном (а как же — именно трепетном!) свете свечи сочиняла стихи примерно такого содержания: «Ничьим слезам не верь, Москва, моим слезам поверь!» Гм, вот такое писала она, а мне надо бы выбросить, наконец, тетрадку со своими юношескими виршиками, там и не такого можно начитаться. Свечка, к ее чести сказать, была зажжена не понарошку, для антуража, а просто в квартире свет отключили. Но как же юной романтически настроенной особе не воспользоваться таким случаем? Да еще и принарядиться для священного акта стихосложения в бабушкину ночную сорочку до полу — белую с кружавчиками. И вот сидит она в этом подряснике чуть ли не прошлого века и водит очами от свечки в потолок и обратно. Заходит мама. Она многое имеет сказать. «Чего это ты так вырядилась? От свечки может быть пожар. И от твоих стишков — ничего хорошего. Иди спать, завтра занятия». Ну, это и моя мама говорила. Ну, и зря. От таких слов только трагичность усиливается : «никто меня не понимает, и молча гибнуть я должна…» А вот мама Наташи на этот раз была предусмотрительна. У нее имелся план.
— Наташенька, ты все думаешь о Москве? — вкрадчиво спрашивает мама.
Наташенька, которую с детских лет в семействе обычно кликали Наташкой, пораженно кивает.
— Ты думаешь, в нашем городе нет интересных людей?
У Наташеньки на лице появляется выражение, которое читается легко: «Где? В этой дыре?»
— И некому оценить твои стихи? И сам никто ничего не пишет? Вечеров при свечах не устраивает? Это не так. Вот со мной в кабинете сидит Виола Витальевна, так она — ты не можешь себе представить! — в передаче «Рабочий полдень» сразу угадала Вивальди.
Наташенька содрогнулась. Восемь лет у рояля (ну, у пианино «Красный октябрь», если честно), восемь лет проклятой музыкальной школы при полном отсутствии слуха сильно расстроили ее психику. Филологичка хорошо относилась только к Моцарту, да и то потому, что про него Пушкин написал.
— Вот не любишь ты музыку… — вздохнула мама. Кто бы вздыхал! Сама в школу запихнула, а сама уходила из дому, чтобы гамм не слышать. Не говоря уже об этюдах Черни и этого, как его, Гедике.
— Ты музыку не любишь, а люди устраивают вечера… Утонченные люди. Сережа, Виолы Витальевны сын, на скрипке играет, а брат его — на рояле. У них, кстати, настоящий рояль. Бехеровский.
— С кандеблярами! — подключается бабушка.
— С канделябрами, — механически поправляет начитанная внучка. — И рояль, наверное, «Беккер». А «Бехеровка» — это что-то медицинское. Настойка. Декокт.
Бабушка уже готова дать внучке достойный отпор, но мама тонко ведет свою линию:
— Ты много знаешь, Наташенька. Декокт! Мне было бы за тебя не стыдно, если бы ты приняла участие в таком вечере. Сережа, кстати, учится в политехническом и пишет стихи. Разносторонний молодой человек приятной наружности. Посещает литературное объединение при Союзе писателей. Каждую пятницу в восемнадцать часов. Напротив дома Политпросвещения…
— Литературное объединение? — Наташенька заинтересовалась. Она тосковала о единении душ приятной наружности. И, конечно, поперлась в святилище литературы, хотя слово «политпросвещение» ее и напугало.
Так мать своими руками толкнула юную дочь в пучину разврата. Пучина оказалось довольно мелкой. Володенька, интеллигентного вида молодой человек, представлялся всем как альпинист и читал стихи о мужской дружбе и непокоренных вершинах. Петюнчик, тощий блондин с вечно вихревым настроем, служил в милиции в чине сержанта и всем в качестве хохмы предъявлял свое удостоверение. Стихи у него тоже были вихревые. Или ветреные — не знаю, как точнее сказать. Свежие, короче, стихи. Тот самый Сережа был высок ростом и приятен барственным полноватым лицом. Наташиной бабушке точно бы понравился — она любила мальчиков, которые хорошо кушают. Моя тоже таких любила. Глубоким баритоном барин выпевал нечто в духе Северянина и Гумилева, озирая пространство черными очами. Незримая скрипка описывала вокруг него виражи. Могучий бородатый Платон занял нишу критика и громил всех, бухая кулаком-кувалдой по жиденькой фанерной трибунке. Наташеньку он тоже разгромил. Петюнчик и Володя потянулись ее утешать. И стишки не самые поганые, и волосы до плеч, и глаза испуганного олененка, и вышеупомянутая попка опять же. Тот самый Сережа не потянулся — он был занят мелодией своей скрипки. «Вивальди недорезанный…» — ругнулась поэтесска. И кличка «Вивальди» прилипла к скрипачу надолго. Он сторонился поэтесски: вот брякнет что-нибудь своей маме, а та — Виоле Витальевне, а Виола решит, что это «облик аморале» и недостойно мальчика из хорошей семьи. Хотя что там было брякать? Ну, выпили после заседания сухого вина в беседке под рассуждения о цензуре и прочими вольнолюбивыми речами, так и что? Тем более, Наташенька себе не враг — с мамой делиться. Свой невинный глоток вина она зажевывала петрушкой и кофейными зернами, а про свободолюбивое суесловие сочиняла возвышенные сказки, в которых даже доли правды не было. Пусть уже мама спит себе спокойно.
Но мама, которая спит спокойно, — нонсенс. Да и как уснуть, когда Наташка собирается ехать с выступлениями в город Мариуполь, который тогда позорно именовался городом Ждановом. С ночевкой! В компании молодых поэтов! Ветреников и разгильдяев! Да и старики-руководители тоже доверия не внушают. Руководители! Один — детективщик, это еще ладно. Проза — это солидно. А другого вообще зовут Борис Леонидович. Поэт — сто лет в обед. Зовут Борисом Леонидовичем, что вызывает насмешки младого племени. А маме страшно. Она смутно помнит про «не читал, но осуждаю». Ах, мама, этот — совсем другой! Он родил кошмарные строки «Я приеду к вам, товарищ Жданов, чтобы здесь о жизни говорить!» Собирается их триумфально читать на заводских площадках и в музее товарища Жданова, который родом из Мариуполя. Мама! Жданов! Зощенко! Ахматова! Журналы «Звезда» и «Ленинград»!
Мама весь этот бред пропускает мимо ушей, однако узнает, что положительный и перспективный Сережа Вивальди тоже едет, и раскошеливается. Достает у перекупки модное тогда кримпленовое платье и собственноручно укорачивает его на десять сантиметров. Так сейчас носят. Наташенька очень в этом виде себе нравится. И не только себе. Однако вид у нее по-прежнему отрешенный, поэтому никаких «гнусных поползновений», о которых твердит бабушка, не случается.
А в Мариуполе хорошо — там море. Только моря поэтическая компания не увидела. Их там впрягли и припахали. Три выступления непосредственно на площадках завода «Азовсталь» в обеденный перерыв (рабочие — при кефире и булочках, прямо кино!), одно — на эстраде-ракушке в парке культуры и отдыха. В музей, на счастье, не попали. Последний выход был в клубе пенсионеров. Наташенька со своей «пролюбовью» снискала сочувствие. Публика гадала: «Который из — тот самый изменщик, которому посвящены ее отчаянные строки «Так измотал меня этот проклятый…»? Ну, и голос у нее был поставлен в школьном кружке художественного слова — чисто тебе Ахмадулина. Володя бормотал, Сережа баритонил, Петюнчик хохмил. Мэтры ограничивались надуванием щек и стишком про Жданова — пусть работает молодежь. Молодежь к вечеру начала заметно волноваться. Ну, Наташенька-то думала про море. Иначе зачем она надела под платье купальник? А поэты интересовались, успеют ли они в магазин. Наивная девушка пыталась их утешить бабушкиными бутербродами с домашними котлетами, но утешила не вполне. Чего-то им недоставало. Чего-то важного, тесно связанного с представлением о жизни поэтов на воле. Но в гостиницу «Азовсталь» они добрались уже в половине десятого вечера, который был, как думали творческие натуры, безнадежно испорчен. А тут еще руководители призвали их к себе в номер-люкс. Сказали — на разбор полетов. Ага, разбор! В номере был накрыт стол, достойный нынешнего вопля «Вау!» Такая рыба! Запеченная с травками! Балык! Икра в вазочках! Греческие чебуреки из поселка Сартана! Помидоры, сахарными кристаллами поблескивающие на разрезе! Сахарный же арбуз, король арбузов! «Нормальным людям этого за неделю не съесть…» — подумала ошарашенная девица и положила себе всего понемножку. Детективщик скромно улыбался. Великолепие было следствием его дружбы с местной милицией. Очень она его уважала. И в знак уважения выставила вот такие вот закуски. То есть, там было еще и море выпивки. И поэты налегли! Получили то, чего им недоставало. Наташенька решила, что из этого моря никому уже не выплыть, выпила свой бокал шампанского, еще раз воровато зачерпнула ложечкой икру и решила отползать, пока не поздно. Она все-таки была послушной дочерью и трусоватой внучкой. Но тут Петюнчик кинул клич: «Купаться! К морю!» В люксе почему-то оказались старинные часы с кукушкой. Кукушка прокуковала полночь. «Как романтично… — подумалось поэтессе. — Море, полночь…» В приморском городе не надо спрашивать, как пройти к морю — улицы сами ведут, не заблудишься. Даже пьяные вийоны не заблудятся. А они были сильно пьяные — шатались и дурными голосами орали «Раскинулось море широко» и «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»». Поэтесска немножко заробела. Она никогда не видела таких пьяных. Комнатное существо, тепличное растение, что с нее взять. Но с другой стороны очень хотелось поплавать. Да и мама с бабушкой спросят про море. Темные извилистые улочки были полны еще каких-то других пьяных. Они расползались со свадьбы каких-то Кукузенко иже с ними Лоперамиди, улица Молодых шахтеров, 28. Обсуждали, когда рожать невесте Ольке, которая, бессовестная, еще и фату надела, но у Георгия любовь, и дети ж не виноваты, и что уж теперь… Еще немного — и ощутимо запахло морем. И тут из-за угла выскочил, как черт из печки, наряд милиции. Вийоны показались им достойной добычей. Ну, не своих же со свадьбы забирать. Петюнчик тут же достал свое сержантское удостоверение и совал его мариупольцам прямо под нос. И зря. Мариупольская милиция Донецкую не любит, как пехота гвардию. Наташенька похолодела. Жаркой августовской звездной ночью — похолодела. Вытрезвитель, бумага в институт, скандал в благородном семействе… Звезды вспыхнули и погасли. Во тьме светились только лица наряда. Наташенька взмахнула руками, словно чайка белыми крылами.
— Хлопцы, да вы шо? Та погодить! Тобто пострывайте!— захлопотала она лицом и телом, отчаянно по-украински «гэкая». — Та мы свои! Мы ж с кукузенковской свадьбы! Вот туточки, за углом, на Молодых Шахтеров! Это гости с Донецка, но пьяные, как все наши. Только моря сто лет не видели! Купаться им вздумалось. Меня тетка Оксана послала их назад притащить. Мы с ней одни на всю свадьбу трезвые. Она уж свое отпила, а я еще не научилась пока.
Ей поверили. На каждой свадьбе есть своя тетка Оксана, которая свое отпила. Да и «отчаянное замирающее лицо Наташи» тронуло суровые милицейские сердца. Чайка расплатилась за всех увесистым шлепком пониже спины, который для пользы всех решила принять за братский напутственный.
До моря все-таки добрались. На небе вновь проявились звезды, и полнотелая луна благосклонно освещала песчаный пляж. Наташа сбросила свой кримплен на песок и бросилась в теплые волны. Петюнчик и Володя последовали за ней. Они заплыли далеко, улеглись на спины и опять затянули про «Варяг». Осоловевшего Вивальди оставили охранять барахло. Минут через пятнадцать добросердечная Наташа решила отпустить его в море. Отжимая волосы, она выбралась на песочек и увидела, что тот самый Сережа абсолютно гол. Потому что ночью в море нужно купаться голым, и пусть она тоже разденется, если не провинциалка и уважает поэзию.
— А-а-а! — завопила Наташа в непритворном ужасе. — А-а-а! Пошел вон, дурак!
На вопли саженками приплыли Петюнчик и Володя. Они думали, что их боевая подруга сражается за их штаны и свой кримплен с грабителями.
— Первый раз! Первый раз в жизни вижу голого мужчину! И это — вот это!
Белое тело Вивальди спорило полнотою с луною и с любой точки зрения было неприличным. Петюнчик быстро надавал голому по морде, оттащил в море и там макал, приговаривая: «Ты понимаешь, что такое девушка?»
— Я хочу в гостиницу… — тихо просилась Наташа. Она думала, что с нее хватит. Она ошибалась.
Когда одели Сережу, который капризно требовал правильно застегнуть ему рубашку, и оделись сами, выяснилось, что никто не знает, куда идти. Поэты все еще были изрядно пьяны, а Наташа страдала характерным для поэтесс топографическим кретинизмом. Мне он тоже свойствен. И тут встрепенулся альпинист Володя.
— В гору! — вскричал он. — Только вверх! Вертикаль!
Как назло, у пляжа и в самом деле возвышался какой-то песчаный холм, поросший полынью и еще какими-то кустиками. Володя, проявляя альпинистскую сноровку, стал взбираться наверх. Охваченный соревновательным духом Петюнчик (ментовская закалка не уступит альпинистской!) рванул следом. Наташа прекрасно видела дорогу, по которой можно было обойти гору, но побоялась потеряться и оказаться совсем одной в чужом городе. Поэтому она встала на четвереньки, чтобы не испачкать платье, и бочком-жучком стала карабкаться следом за верхолазами. Для большей устойчивости поэтесска цеплялась за кустики, которые с жалобным писком недозрелой мандрагоры выдергивались из земли и оставались у нее в руках. Следом за ней плыл Вивальди. Он именно плыл — брассом, на пузе, разгребая песок и стеная: «Не оставляйте меня!» Поэтесска оглядывалась. Что-то в ней такое утверждалось — вечное, неистребимое, кармическое. Инстинкт приглядывать за мужчинами, а то пропадут. Сережа точно бы пропал. Вот у него из кармана кошелек вывалился. Наташенька жучком спустилась вниз, подобрала кошелек и сунула его себе под мышку и опять вскорячилась наверх. Сережа плыл. Хранительница оглядывалась. О, часы умудрился потерять. Жучок спустилась вниз и надела часы на руку. Скрипач! Рояль с кандибоберами! Бедная моя мама, не спит ведь… Опять вверх, опять кустики выдергиваются, да кончится ли когда-нибудь эта ненавистная гора. Оглянулась. Теперь расческу обронил. Фиг с ней, с расческой. Для гордой женщины это слишком. Выбралась, наконец. Песчаная гора неожиданно закончилась на шоссе с многоэтажными домами. Володя тихо пел: «Весь мир на ладони, ты счастлив и нем, и только немного завидуешь тем, — другим, у которых вершины еще впереди…»
— Это у Вивальди вершина впереди! — пискнула Наташа. — Вытащите его, я спать хочу!
Сережу вытащили. Ему оставалось проплыть всего пять метров, но он никак не мог. Он тоже хотел спать. И, собственно, уже спал. Но его поставили на ножки. И что? Идти-то куда? Налево, направо? Это к морю ведут все улицы, а от… И спросить не у кого. О, прохожий. Его шатало по синусоиде от фонаря к фонарю. Пьяный, ага. Всем пьяным пьяный.
— Пьяниссимо… — пробормотал Вивальди.
— Рот закрой, хамло! — неожиданно для себя рявкнула романтическая натура.
И тут же другим, нежным, голоском обратилась к прохожему:
— Извините, пожалуйста, не могли бы вы объяснить нам, как пройти к гостинице «Азовсталь»?
— За мной! — махнул рукой прохожий.
— Идите за пьяным! — вскричала поэтесса. И они пошли за ним, невольно повторяя синусоиду. Угу, за пьяным. А наши все трезвые.
Как-то неожиданно быстро мужик вывел ихтиандров к гостинице, круто развернулся на каблуках, пошатнулся, подержался за фонарь и отправился в обратную сторону.
— Спасибо тебе, добрый человек! — прокричала Наташенька вслед и гордо проследовала мимо швейцара, небрежно бросив: «Это — со мной!»
Хорошо, что кримплен быстро сохнет и совсем не мнется. Утром постиравшася и помывшаяся перед сном в душе Наташенька имела свежий и невинный вид, как и подобает поэтессе семнадцати лет. В противовес помятым вийонам. Позже всех на свет божий выполз всклокоченный Вивальди, обвиняя всех, что его «заманили, а, заманивши, покинули». И он потерял все и не может теперь вернуться в лоно семьи. Поэтесска, хитро хихикая, показала ему кошелек и часы и стала дразниться, что не отдаст. Но через пятнадцать минут опять пронзилась жалостью и отдала. И что сказал тот самый Сережа? Поэт и скрипач? Украшение семьи? Тайная надежда Наташиной мамы? Что он сказал?
— А где расческа? — вот что он сказал вместо спасиба.
— Ты еще спроси, где твои трусы! — облила его презрением девица, которая после всех приключений стала считать себя опытной и разочарованной в мужчинах.
Сережа невольным движением проверил наличие под летними брюками трусов и, нисколько не покраснев, добил свой имидж просьбой:
— Только маме не говори!
Однако всех уже просили с вещами на выход, и компания спустилась вниз и обнаружила там милицейский газик, что всех испугало — уж не нашли ли их вчерашние менты. Но это был транспорт милицейских друзей детективщика. Поэтов отвезли к морю. Вивальди и Володя сидели за решеткой в отделении для преступников и расшалившийся Петюнчик корчил им обезьяньи рожи.
И все им было: и катер, и долгое купание, и элегантно сервированный стол из остатков вчерашней еды, и обещание метров напечатать стишки в коллективном сборнике «Забой». А потом ничего не было. Судьба развела.
Только Володя, подвыпив под вечер, звонит мне раз в году и говорит:
— Если бы ты могла видеть, какая ты тогда была красивая, на берегу!
— Ты меня с кем-то путаешь, — отвечаю я и кладу трубку.